«Я не могу изменить одному из своих творческих правил: в исполнительстве нельзя быть неискренней» Белла Давидович (родилась 16 июля 1928) — советская и американская пианистка и музыкальный педагог, одна из лучших интерпретаторов музыки Шопена. Интервью 2018-го года: Незримые границы существовали в мире искусства всегда. Свет звезды великой советской пианистки Беллы Давидович в Советском Союзе немедленно погасили, как только она пересекла советскую границу, эмигрировав в 1978 году в США. В СССР были стерты записи музыкальных произведений в ее исполнении, имя одного из лучших в мире интерпретаторов музыки Шопена перестало звучать в советском теле- и радиоэфире. Но за границей ее звезда продолжала сиять. В книге мемуаров «Мои воспоминания», изданной в старейшем российском музыкальном издательстве «П. Юргенсон», Давидович, казалось бы, рассказала все: и о семи десятках лет на сцене, и о своей дружбе с великими музыкантами и венценосными особами, и о причинах, побудивших ее оставить Советский Союз. Но близко знающие Беллу Михайловну уверены, что ненаписанными остались несколько глав книги воспоминаний. Их выдающаяся пианистка так и не решилась поведать миру. В них – и истории из жизни некоторых ее коллег, которые они так хотели бы предать забвению, и откровенные оценки известных людей из ее ближайшего окружения. Объехав с гастролями полмира, не раз и не два побывав после перестройки в России, свой 90-летний юбилей Белла Михайловна отмечает в Нью-Йорке. Посвятив последние годы своей творческой карьеры преподаванию в знаменитой на весь мир нью-йоркской Джуллиардской школы музыки, она уже давно не открывает крышку рояля, лишь изредка соглашаясь принимать участие в работе жюри фортепианных конкурсов. — Белла Михайловна, была ли предопределена вам музыка по наследству? Ведь известными музыкантами в Баку, где вы родились, были и ваша мама, и ваш дед… — Трудно сказать. Я полюбила музыку, наверное, потому, что в доме было радио. Будучи совсем маленькой, я много ее по радио слушала. Особенно мне нравился один из вальсов Шопена, который часто передавали. Этот Вальс си-минор я могла слушать бесконечно. И в комнате, в которой мы жили, было пианино. Мне было всего три с половиной года, когда я самостоятельно взобравшись на стул и открыв крышку инструмента, начала пытаться подбирать на слух мелодию этого вальса. Сначала одним пальцем правой руки, потом стала играть двумя руками. Родители обратили на это внимание и стали со мной заниматься. — Вашему сыну Дмитрию Ситковецкому, ставшему всемирно известным скрипачом и дирижером, вы также в детстве включали радиоприемник? — Меня дома не было, когда он рос! Я все время была на гастролях. Мне частенько полупрезрительно говорили некоторые знакомые: «Ты все играешь да играешь…». Да, я играла! Я должна была играть! Это моя жизнь. Многочисленные поездки помогали мне еще и растить сына. Да, нужны были деньги. А что в те годы в Советском Союзе могла заработать молодая мать-одиночка? Я ведь очень рано осталась одна… Я жила ради сына и ради музыки. И ради мужа. Отцом Димы стал потрясающий скрипач Юлиан Ситковецкий. У нас была не просто, а настоящая, большая любовь. Мы вместе играли, вместе путешествовали. Юлиан не дожил до 33-летнего возраста, он умер от рака легкого. Уходил он мучительно: метастазы проникли в спинной мозг, ему ампутировали ноги, врачи были абсолютно беспомощны. В 29 лет я осталась вдовой. Больше замуж никогда не выходила. А мне все говорят, что я – счастливая, думая, что я забыла о главной трагедии своей жизни – потере Юлика. Два года он лежал в Институте им. Бурденко, так и не зная, что болен раком. Только один раз Юлик с ужасом в глазах спросил меня о своем диагнозе. Я не сказала ему правды… Юлик так ждал сына! Тогда ведь до момента рождения ребенка не знали – будет ли это мальчик или девочка. Правда, когда я уже была на последнем месяце беременности, мне на улице встретилась пожилая азербайджанка. Она обогнала меня, уверенно бросив мне вслед: «Ханум, у тебя мальчик будет». И ей я почему-то поверила. У нас в доме не было какого-то инструмента, который можно было бы «передать» Диме, а родители Юлиана очень хотели, чтобы Дима играл на скрипке. Да, музыка звучала в доме, я преподавала, приходили студенты, друзья, словом, музыкальная атмосфера присутствовала. И Дима стал заниматься, купили первую скрипку, потом вторую, третью… За все было нужно платить в прямом смысле этого слова, и мне нужно было трудиться всю жизнь. — И из-за Димы, которого выпустили на Запад в 1977 году, вы и уехали из Союза? — Я не хотела эмигрировать. Надо знать те годы и отношение советских властей к тем, у кого в семье уже кто-то уехал. На мне Димин отъезд отразился немедленно, я начала ощущать недоброжелательность по отношению к себе. Но Диме была нужна творческая свобода. По сей день я жалею, что уехала. Но кто знал, что через 10 лет после моей эмиграции падет железный занавес, и можно будет свободно перемещаться по миру, что Дима вернется в Россию, а я останусь в Америке… — Вы знаете анекдот, в котором звучит ваше имя? Никто из великих музыкантов такой своеобразной чести не удостоился… — Тот, что про интернациональное трио – Мария Иванова (Российская Федерация), Тарас Загоруйко (Украинская ССР), Бэлла Давидович (рояль)? Слышала его много раз. Антисемитский ли он? Ощущала ли я антисемитизм по отношению к себе? Баку, в котором я родилась, вообще никогда не знал антисемитизма – ни до войны, ни во время ее, ни после. Мой папа носил звание заслуженного врача Азербайджанской ССР, а мама – заслуженной артистки этой республики. Позже я стала заслуженной артисткой РСФСР, причем к званию меня представило руководство Московской консерватории, где я по совместительству преподавала. Моим основным местом работы была Московская филармония, но министерство культуры ежегодно разрешало мне совмещать сольные выступления с преподаванием. К преподаванию меня привлек Яков Владимирович Флиер, у которого я в свое время училась. Одним из плюсов работы со студентами стало пополнение моего репертуара, ведь нередко они выбирали для занятий произведения, которые мне были доселе неизвестны. В Америке я не планировала заниматься преподавательской деятельностью. Все мои выступления были расписаны на годы вперед, а со студентами нужно заниматься, им нужно посвящать немало времени. Получив очередной конверт с логотипом Джуллиардской школы, я хотела было его порвать, точно зная, что меня опять приглашают туда в качестве преподавателя, но обратила внимание на то, что в тексте письма нет ни слова о работе, и глава Джуллиарда просто приглашал меня на ланч. Уже там он согласился со всем – и с графиком моих выступлений, и с тем, что я не знаю английского, и вообще был галантен и любезен. Так что я согласилась, а вот через 20 лет ушла. Нет, меня не уволили, я ушла сама, отказавшись быть объектом интриг, которые привезли в Новый свет «наши». Через год после меня в Джуллиард пригласили преподавать пианистку Оксану Яблонскую (теперь она живет в Израиле). Отделение фортепиано в Джуллиарде тогда возглавляла одна дама, которую я не могу назвать хорошим музыкантом. И она всех новых студентов, даже тех, кто хотел заниматься исключительно со мной, отправляла к Оксане. В последние три года работы в Джуллиарде у меня не было ни одного студента. Меня приглашали в жюри, в состав экзаменационных комиссий, но студентов не давали. В итоге я написала заявление и ушла. Оксана продержалась там еще год. Об уходе я ни на секунду не пожалела, равно как и никогда не задавалась вопросом – кто пытался столкнуть лбами двух «русских» преподавателей. — Многие из ваших студентов вас порадовали? — Лучшими были выходцы из теперь уже бывшего СССР. Почему? Фортепианная школа, традиции, совсем другое отношение к музыке. Хотела бы особо отметить Джулию Зильберквит, Александра Палея, Александра Мндоянца и Голду Вайнберг-Тац. — А что такое школа в таком вот контексте? Можно ведь и сто часов в неделю заниматься, но все равно ученик не достигнет уровня Рихтера… — Конечно, нужны еще и талант, и желание. В моем классе ленивых не было. Кому нужно было больше заниматься, тот и сидел за инструментом дольше. Рояль – не ударный инструмент. Этому учили меня, этому учила и я. Все артисты, которые когда-либо выступали в Бакинской филармонии, помнят белый с золотом «Бехштейн». Его любили и Давид Ойстрах, и Эмиль Гилельс. Помню, первым дирижером в моей жизни были Николай Аносов, отец недавно ушедшего от нас Геннадия Рождественского. Мне было 9 лет, и я играла с ним один из концертов Бетховена. На том самом рояле. Шла война, а филармония работала. Как-то папа принес домой билеты на концерт, так я впервые в жизни услышала игру Святослава Рихтера. Он тоже играл на этом «Бехштейне». Местные педагоги приводили к великим пианистам своих учеников на прослушивание, и гастролеры никогда не отказывались, это была традиция. Моя бакинская учительница Мария Львовна Быкова привела меня к Генриху Нейгаузу. Он прослушал меня и еще одну ученицу Марии Львовны, Тамару Гусеву, которая была старше меня на 2 года. Похлопал нас обеих по плечу. А в антракте подошел ко мне и поцеловал в лоб. С Тамарой случилась истерика. — А на критику обращали внимание? — Я спрашивала многих своих коллег – читают ли они критические отзывы о своей игре? Все дружно отвечали, что нет. Но я уверена – все врали. Из критического отзыва, написанного профессионалом, можно вынести для себя что-то важное. Ко мне критика была благосклонна, но все же самая суровая была в Москве. В советских газетах отделами музыкальной критики в газетах не всегда заведовали музыканты. Одна из первых прямых телетрансляций концерта симфонической музыки, я за роялем, за дирижерским пультом – Евгений Светланов. После последних аккордов и аплодисментов меня проводят за кулисы, к телефону. На другом конце провода – Эмиль Гилельс, который всегда был скуп на похвалы. Он сказал мне много добрых, теплых слов, поблагодарив за исполнение. А на следующий день в одной из газет было напечатано: «Давидович подчеркнула лишь самые мрачные стороны рапсодии Паганини». Я согласилась и с критикессой – то ли Игнатова, то ли Игнатьева ее фамилия – рапсодия действительно невеселая по характеру. — В разные годы из СССР на Запад уехали несколько высокопрофессиональных музыкантов, но мировой успех завоевали, пожалуй, лишь вы и Ростропович. — Да, многих поначалу привечали и в Белом доме, и в лучших нью-йоркских домах. А жизнь настоящего музыканта – это выступления, которые кто-то должен организовывать. Даже самому известному в своей стране исполнителю помогает на Западе пробиваться импресарио, берущий на себя все заботы. А многие наши приезжали, надеясь на ореол беглецов от Советов. И после громких дебютов в Карнеги-холле сидели без работы, раздавая интервью о тяготах своей жизни в СССР. Мне рассказывать газетчикам было нечего, до момента отъезда из Москвы я побывала почти во всех европейских капстранах и вообще уезжала к сыну, а не за длинным рублем. — Эмиграция из СССР была дорогой в один конец. Вы верили, что когда-нибудь вновь вернетесь в Россию? — Нет, не верила. Тогда это казалось невероятным. Но когда мы с Димой приехали, нас встречало огромное количество людей, все билеты на наши концерты были проданы. — Ваше самое первое впечатление от Америки? — Не надо было бы задавать этот вопрос… Нас (а я приехала в Нью-Йорк с пожилой мамой и младшей сестрой) привезли в маленькую гостиницу на Манхэттене, главными «жильцами» которой были полчища тараканов. А через несколько дней на меня на улице напал мужчина-афроамериканец: он вырвал у меня сумочку, я упала, сильно повредила ногу. А через неделю нужно было улетать на гастроли в Европу. Мама твердила как заклинание: «Беллочка, забудь все, лети, играй, играй, играй!» Нога заживала несколько месяцев, но ни одного концерта я не отменила. И каждый раз с гастролей возвращалась в Нью-Йорк только потому, что в нем жили мои близкие. — Какой из наград вы особенно дорожите? — Я дорожу всем тем, что связано с Шопеном. Об этом я много написала в своих воспоминаниях. Я ведь была в его келье, на испанской Майорке. Мне разрешили в этой келье позаниматься, а вечером, в том монастыре я играла. Знал ли Шопен или нет, что все его произведения – для пианистов, чьи руки не обладают широкой растяжкой, как и мои, – не так уж и важно. Куда важнее для музыканта не заболеть артритом. И когда мне поставили этот диагноз, я приняла решение уйти со сцены. И, можно сказать, как только я прекратила играть, я прекратила жить. Выручают книги, много читаю. Конечно же, прочитала и недавно вышедшую в свет, благодаря усилиям крупнейшего издательства России «Музыка», Димину книгу «Диалоги». Любимая фотография – снятая после одного из моих концертов в Амстердаме, в зале Концертгебау. Именно ее я выбрала для обложки своей книги. Там прямо со сцены вверх уходит крутая лестница, по которой эффектно поднимаются за кулисы солисты и дирижеры. Я на ней пару раз падала. Эта лестница отняла немало здоровья у Ойстраха и Кондрашина. В последние годы своей концертной деятельности, выступая в Концертгебау, я ее избегала, выходя на сцену и уходя с нее вместе с оркестрантами. Кстати, именно голландцы организовали два моих юбилейных торжества – когда мне исполнилось 70 и еще через пять лет. Приехала Майя Плисецкая, Родион Щедрин написал концерт, который посвятил мне. Кстати, я, как и Майечка, рыжеволосая. В Голландию я особенно часто приезжала, и как-то в гримерную к Диме, выступавшему в Амстердаме, зашла пожилая голландка, рассказав, что в течение 30-и лет она приходила на каждое мое выступление в Нидерландах. Когда пианист на сцене, то его видят зрители, как минимум, два часа. И в профиль (когда играешь), и анфас (когда раскланиваешься). Так что женщина-пианист должна отличаться своим видом от мужчин. А сегодня пианистки редко обращают внимание на свою одежду. Даже на афишах я порой вижу такие фотографии, что мне и не хочется идти на концерт – непонятно – то ли идет пианистка на пляж, то ли с пляжа. В концертном зале не стоит задумываться о том, какой длины ноги у солистки, есть ли у нее декольте. Мой первый запрос к портнихам, шившим мои концертные платья, – удобство наряда; вторым требованием всегда была длина рукавов. — Вы осознаете свою гениальность? — Мне было не до этого. Музыка затмила все, я даже ни одного иностранного языка так и не выучила. В 1949 году, приехав в Польшу, победив там на конкурсе, я провела в этой стране какое-то время. Потом приехала вновь через 9 лет, и мне не нужен был переводчик. Но этим все в лингвистическом плане и ограничилось. Плюс у меня были хорошие педагоги. Когда я занималась у Константина Игумнова (мы переехали из Баку в Москву, когда мне было 12 лет), то как-то он включил мое имя в программу отчетного концерта, который давали его студенты. Я играла Баха. В одной из центральных газет после этого концерта вышла заметка, в которой говорилось, что «выступление Б. Давидович было лучшим». Игумнов несколько месяцев делал все для того, чтобы эта заметка не попалась на глаза ни мне, ни моим родителям. Так меня воспитывали. Ни тогда, ни потом не случалось у меня соблазна к тому, чтобы изменить свое понимание, или, быть может, непонимание этого вопроса. Алексей Осипов, “КП”

Теги других блогов: музыка пианистка Белла Давидович